Глядя в пронзительно желтые глаза, пытаясь ухватить протянутую руку, Иноуэ словно старалась поймать и удержать осыпающуюся мелкими крупинками жизнь, готовую вот-вот стать бессмысленным и мертвым продолжением вечных песков и бесконечной пыли Лас Ночес. И очень отчетливо понимала, что не остановит и не удержит. И что потеряет при этом не врага, а друга. В последние мгновения жизни тюремщик понял наконец свою узницу, и Орихиме читала в глазах Улькиорры осознание потери только что открытого им мира. Их объединяло гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд. Иноуэ стремилась понять чувства окружающих для того, чтобы помочь. Улькиорра всего лишь хотел разобраться в образе мыслей врага. Противоположные цели, одинаковые средства. Всю жизнь руководствующаяся велением души Орихиме достигла своей цели прежде него. Она угадала сокровенное желание арранкара и исполнила его, пусть сама и не осознавала этого. В последние мгновения своей не-жизни Улькиорра все же понял своих противников. И, кажется, даже успел понять, что за руку его сейчас пытается схватить его первый и единственный Друг.
Все исчезает – даже самая сильная боль. Все проходит, оставляя шрамы, которые иногда ноют, но в целом терпимы. Кому как не мне знать об этом? И это тоже пройдет – просочится струйкой речного песка сквозь холодные пальцы. Интересно – почему в голове нет мыслей, а на глазах – слез? Вроде самое время зажмуриться, разрыдаться, кинуться ловить пепел – словно бы он не распался, изможденный схваткой, а сгорел на траурном погребальном костре. Прах. Да, так – бесприютный, истлевший давным-давно. Еще можно кликнуть оболочку нечеловека, который в этот момент больше не кажется врагом. Он почти убил того, чей взгляд заставляет пропускать вдох, искалечил друга, разломал надежду когда-нибудь стать по-настоящему нужной, стать сильной – а вдруг такая пустота в груди, ком в горле и звенящая тишина.
Прозрачный кокон, непонятно как успевший оплести плечи и лицо, позволяет видеть все – пепелинки, прилипающие к протянутой руке, пыльную взвесь, рваными мазками ложащуюся на воздух – но не впускает звуки и не выпускает мысли. Это нереально, невероятно – только что стоял, закусив губу и протягивая бледные тонкие пальцы, а теперь уже истаял, исчез, перестал быть. А был ли? Человеком, живым, теплым, не хорошим и не плохим – обычным? Вполне возможно, что был – когда-то умерший и вновь возвращенный к подобию жизни. Поправляю себя – это нежизнь. Это…то, что мучило брата. То, что не давало ему обрести покой. Это возможность причинять боль, себе – в первую очередь. Возможность найти того, кто еще верит в доброе завтра. «Показать всю глубину отчаянья», - так он, кажется, сказал. Да, это грязное, липкое, ползущее из самого обвешанного замками проема души чувство – пусть им всем будет больно. Не за себя, так за других. Но пусть будет так больно, что возможность сойти с ума – единственное утешение. Потому что мне хуже, мне больнее, мне так одиноко и страшно…Кто-нибудь, помогите!...
Я никогда не испытывала подобного сама, но сейчас я не могу отрешиться от чувства, что все повторилось – как и в тот раз, когда зубы уродливой маски разгрызали плечо, а мои руки обвивали голову чудовища, делая наши мучения едиными. Разница в том, что чудовище любило меня, а Четвертый…я не знаю, какие чувства вызывала у него. Наверное, раздражение, презрение и немного интерес. Наверное, я в его глазах была забавной зверушкой – глупой, слезливой и отчаянно верящей в друзей. Почему его радовало, что я видела падение Итиго в бездну отчаянья, я тоже не знаю. Он и брат – такие разные, но в чем-то неуловимо похожие. Не получается вспомнить – в чем? Мне всегда было непросто говорить о том, что я сама не могла до конца осознать. Почему идти на заведомо гибельный поединок легко одному, но так больно, когда на него уходят от тебя? Что за чувство прорастает сквозь тело, заставляя глаза увлажняться, а пальца дрожать, когда видишь рваные мышцы, волокнистые и вывернутые, ногти в ободках бурой, свернувшейся крови, белеющие обломками костей? Зачем кричишь нелепое «Куросаки-кун», забыв все остальные слова?
Я дура. Я никчемная дура, я знаю это. И всегда знала. Потому только и могла, что виновато улыбаться, когда меня вытаскивали из очередной беды. И пытаться облегчить физическую боль, избавить от ран тех, кто разрешил мне называть себя друзьями. И уйти пораньше, не мешая своим присутствием.
Я хочу не быть обузой. Я хочу быть сильной – такой, как Кутики-сан. Хочу, чтобы Итиго смотрел на меня так же тепло. Без этого непроизнесенного, но всегда скользящего в его взгляде родственного обращения «сестричка». Без снисхождения к моей глупости и робости. Я хочу не быть мной. Но отчаяннее всего я мечтаю больше никогда не остаться одной хотя бы до захода солнца. К вязким часам темноты, душными объятиями которой я спеленута много лет, я привыкла. Как привыкла и к наполненным счастьем дням, проведенным с друзьями. Это счастье неуловимо меняется каждый раз – оно то гигантское и всеобъемлющее, то хрупкое, горчащее. Но в том, что это – счастье, я не сомневалась ни разу. Это единственное, в чем я не сомневалась за всю свою бездарную жизнь.
Арранкар, который едва не лишил меня моего мира, будто догорает на ветру – закат выцвечивает черные песчинки покинутого тела. А я думаю о том дне, когда мы с Татски сидели на берегу, любуясь полыхающим небом. И о том, когда брат – еще живой, смеющийся – первый раз повел меня на летний фестиваль. И о бледно-зеленоватом шарике данго, таком сладком, что забываю загадать желание. И о горячей руке брата, убирающей прилипшие к подбородку рисинки. И о первом снежном кролике, которого для меня слепил сосед по парте из младшей школы – смешливый лопоухий мальчишка с вечной ссадиной на правой коленке. О смешном плюшевом Коне и о смущенной улыбке Исиды. О том вечере, когда Садо играл на гитаре, а мы, раскинувшись на крыльце магазинчика господина Урахары, смотрели в беззвездное небо Каракуры. А еще перед глазами мелькают лица – людей и синигами, с которыми я повстречалась за этот безумный год, которые забрали по кусочку моего сердца, словно оно плюшевая подушечка из сувенирной лавки.
Не понимаю, почему проносится вся жизнь – вроде это не я умираю. Я вспоминаю, как и доказываю после пощечины – рвано, путано, рискуя утонуть в словах и чувствах. Может, поэтому ему так тяжело было понять – слушал внимательно, не перебивая и не споря. Но осознать – не мог. И почувствовать тоже. Стекляшка в груди таких, как он, не болит и не кровоточит, а тело – лишь послушный инструмент, управляемый из головного штаба. Мне так думалось. Хотелось думать, если быть честной до конца. Но это беспомощное «Я пугаю тебя?» разбило мою убежденность вдребезги. Ты – человек. Более сильный, жестокий, равнодушный, чем любой из нас, но все же человек. И пусть твое сердце не пропускало удары, а если и пропускало, то только по команде мозга, в пылу отчаянной драки. И пусть холодные глаза смотрели одинаково безразлично на всех – будь то господин или очередной противник. Неважно, что я так и не успела рассказать тебе о существовании жизни, в которой всегда найдутся те, кто примет тебя, даже если ты слабый и нелепый. И о данго, которые можно было съесть на фестивале под крики дерущихся Татски и Итиго, о смеющейся и совсем не грустной Кутики-сан, о песенке-считалочке, которой я убаюкивала себя каждый вечер. Это все больше не имеет значения, потому что уже не успеть. Главное сейчас, что ты не пугаешь меня.
В моих глазах нет страха и гнева. И жалости – унизительной, так хорошо знакомой по обращенным ко мне взглядам – тоже нет. Перед тем, как я пытаюсь поймать твои рассыпающиеся пальцы, ты говоришь, что видишь это, одновременно подтверждая, что веришь. И я понимаю, наконец-то, сжав горсть пепелинок в руке, что общего у тебя с моим братом и чего я не чувствовала, даже когда на пороге гибели стоял Итиго: мне всегда хотелось забрать чужие страдания, принять удар на себя, одной отвечать за всех. С вами же – родным и чужаком – боль делилась на двоих, за все непрожитое вами и не перенесенное мной. Моего плюшевого сердца стало еще меньше, ведь теперь и у тебя есть кусочек.
Глядя в пронзительно желтые глаза, пытаясь ухватить протянутую руку, Иноуэ словно старалась поймать и удержать осыпающуюся мелкими крупинками жизнь, готовую вот-вот стать бессмысленным и мертвым продолжением вечных песков и бесконечной пыли Лас Ночес. И очень отчетливо понимала, что не остановит и не удержит. И что потеряет при этом не врага, а друга. В последние мгновения жизни тюремщик понял наконец свою узницу, и Орихиме читала в глазах Улькиорры осознание потери только что открытого им мира.
Их объединяло гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд. Иноуэ стремилась понять чувства окружающих для того, чтобы помочь. Улькиорра всего лишь хотел разобраться в образе мыслей врага. Противоположные цели, одинаковые средства.
Всю жизнь руководствующаяся велением души Орихиме достигла своей цели прежде него. Она угадала сокровенное желание арранкара и исполнила его, пусть сама и не осознавала этого.
В последние мгновения своей не-жизни Улькиорра все же понял своих противников. И, кажется, даже успел понять, что за руку его сейчас пытается схватить его первый и единственный Друг.
И, кажется, даже успел понять, что за руку его сейчас пытается схватить его первый и единственный Друг.
Грустно и метко.
А за "метко" отдельное спасибо...
Я не заказчик, но, мб, откроетесь в умыл?)
Прозрачный кокон, непонятно как успевший оплести плечи и лицо, позволяет видеть все – пепелинки, прилипающие к протянутой руке, пыльную взвесь, рваными мазками ложащуюся на воздух – но не впускает звуки и не выпускает мысли. Это нереально, невероятно – только что стоял, закусив губу и протягивая бледные тонкие пальцы, а теперь уже истаял, исчез, перестал быть. А был ли? Человеком, живым, теплым, не хорошим и не плохим – обычным? Вполне возможно, что был – когда-то умерший и вновь возвращенный к подобию жизни. Поправляю себя – это нежизнь. Это…то, что мучило брата. То, что не давало ему обрести покой. Это возможность причинять боль, себе – в первую очередь. Возможность найти того, кто еще верит в доброе завтра. «Показать всю глубину отчаянья», - так он, кажется, сказал. Да, это грязное, липкое, ползущее из самого обвешанного замками проема души чувство – пусть им всем будет больно. Не за себя, так за других. Но пусть будет так больно, что возможность сойти с ума – единственное утешение. Потому что мне хуже, мне больнее, мне так одиноко и страшно…Кто-нибудь, помогите!...
Я никогда не испытывала подобного сама, но сейчас я не могу отрешиться от чувства, что все повторилось – как и в тот раз, когда зубы уродливой маски разгрызали плечо, а мои руки обвивали голову чудовища, делая наши мучения едиными. Разница в том, что чудовище любило меня, а Четвертый…я не знаю, какие чувства вызывала у него. Наверное, раздражение, презрение и немного интерес. Наверное, я в его глазах была забавной зверушкой – глупой, слезливой и отчаянно верящей в друзей. Почему его радовало, что я видела падение Итиго в бездну отчаянья, я тоже не знаю. Он и брат – такие разные, но в чем-то неуловимо похожие. Не получается вспомнить – в чем? Мне всегда было непросто говорить о том, что я сама не могла до конца осознать. Почему идти на заведомо гибельный поединок легко одному, но так больно, когда на него уходят от тебя? Что за чувство прорастает сквозь тело, заставляя глаза увлажняться, а пальца дрожать, когда видишь рваные мышцы, волокнистые и вывернутые, ногти в ободках бурой, свернувшейся крови, белеющие обломками костей? Зачем кричишь нелепое «Куросаки-кун», забыв все остальные слова?
Я дура. Я никчемная дура, я знаю это. И всегда знала. Потому только и могла, что виновато улыбаться, когда меня вытаскивали из очередной беды. И пытаться облегчить физическую боль, избавить от ран тех, кто разрешил мне называть себя друзьями. И уйти пораньше, не мешая своим присутствием.
Я хочу не быть обузой. Я хочу быть сильной – такой, как Кутики-сан. Хочу, чтобы Итиго смотрел на меня так же тепло. Без этого непроизнесенного, но всегда скользящего в его взгляде родственного обращения «сестричка». Без снисхождения к моей глупости и робости. Я хочу не быть мной. Но отчаяннее всего я мечтаю больше никогда не остаться одной хотя бы до захода солнца. К вязким часам темноты, душными объятиями которой я спеленута много лет, я привыкла. Как привыкла и к наполненным счастьем дням, проведенным с друзьями. Это счастье неуловимо меняется каждый раз – оно то гигантское и всеобъемлющее, то хрупкое, горчащее. Но в том, что это – счастье, я не сомневалась ни разу. Это единственное, в чем я не сомневалась за всю свою бездарную жизнь.
Арранкар, который едва не лишил меня моего мира, будто догорает на ветру – закат выцвечивает черные песчинки покинутого тела. А я думаю о том дне, когда мы с Татски сидели на берегу, любуясь полыхающим небом. И о том, когда брат – еще живой, смеющийся – первый раз повел меня на летний фестиваль. И о бледно-зеленоватом шарике данго, таком сладком, что забываю загадать желание. И о горячей руке брата, убирающей прилипшие к подбородку рисинки. И о первом снежном кролике, которого для меня слепил сосед по парте из младшей школы – смешливый лопоухий мальчишка с вечной ссадиной на правой коленке. О смешном плюшевом Коне и о смущенной улыбке Исиды. О том вечере, когда Садо играл на гитаре, а мы, раскинувшись на крыльце магазинчика господина Урахары, смотрели в беззвездное небо Каракуры. А еще перед глазами мелькают лица – людей и синигами, с которыми я повстречалась за этот безумный год, которые забрали по кусочку моего сердца, словно оно плюшевая подушечка из сувенирной лавки.
Не понимаю, почему проносится вся жизнь – вроде это не я умираю. Я вспоминаю, как и доказываю после пощечины – рвано, путано, рискуя утонуть в словах и чувствах. Может, поэтому ему так тяжело было понять – слушал внимательно, не перебивая и не споря. Но осознать – не мог. И почувствовать тоже. Стекляшка в груди таких, как он, не болит и не кровоточит, а тело – лишь послушный инструмент, управляемый из головного штаба. Мне так думалось. Хотелось думать, если быть честной до конца. Но это беспомощное «Я пугаю тебя?» разбило мою убежденность вдребезги. Ты – человек. Более сильный, жестокий, равнодушный, чем любой из нас, но все же человек. И пусть твое сердце не пропускало удары, а если и пропускало, то только по команде мозга, в пылу отчаянной драки. И пусть холодные глаза смотрели одинаково безразлично на всех – будь то господин или очередной противник. Неважно, что я так и не успела рассказать тебе о существовании жизни, в которой всегда найдутся те, кто примет тебя, даже если ты слабый и нелепый. И о данго, которые можно было съесть на фестивале под крики дерущихся Татски и Итиго, о смеющейся и совсем не грустной Кутики-сан, о песенке-считалочке, которой я убаюкивала себя каждый вечер. Это все больше не имеет значения, потому что уже не успеть. Главное сейчас, что ты не пугаешь меня.
В моих глазах нет страха и гнева. И жалости – унизительной, так хорошо знакомой по обращенным ко мне взглядам – тоже нет. Перед тем, как я пытаюсь поймать твои рассыпающиеся пальцы, ты говоришь, что видишь это, одновременно подтверждая, что веришь. И я понимаю, наконец-то, сжав горсть пепелинок в руке, что общего у тебя с моим братом и чего я не чувствовала, даже когда на пороге гибели стоял Итиго: мне всегда хотелось забрать чужие страдания, принять удар на себя, одной отвечать за всех. С вами же – родным и чужаком – боль делилась на двоих, за все непрожитое вами и не перенесенное мной. Моего плюшевого сердца стало еще меньше, ведь теперь и у тебя есть кусочек.
ЗЫ. только немного напрягло написание Ичиго и Кучики через "т".
Откроетесь в умыл?)
*всё ещё подписанный на тему*